Каллиграфия в духе

Виктор Николаев. Перформанс

Евгений Штейнер о пост-языке, святом духе
и художнике Николаеве

Я пишу эти строки в Духов день, и не грех и начать с давних слов, говоренных мною когда-то при открытии выставки Виктора Николаева в Берлине под названием «Новое сакральное пространство»: Николаев напоминает мне иногда миниатюрного шамана (миниатюрного, потому что в оскопленное постмодернизмом время шаманить по-крупному ни у кого не выходит), который вихрем нисходит на полотно или любую иную, часто криволинейную (лишь бы краски приставали) поверхность, и в спонтанной экстатической мазне обнажает изначальный хаос.

Работы Николаева последних двадцати примерно лет (до открытия им «абстрактной каллиграфии») представляются мне интересным материалом для размышлений о пост-искусстве. Интересным, но весьма трудным для описания, поскольку в них отсутствует все то, что делает искусство искусством – элемент «сделанности», «искусности», или того нарратива, за который можно уцепиться, или даже той формы – геометрической ли или ритмической повторяемости и структурности, или сколько-нибудь центрированной композиции.

В этом отношении его опыты представляют собой абстракцию более высокого порядка, чем классические абстракции Малевича или Кандинского, а также минималистские медитации Ротко или гестуральная живопись Поллока и прочих абстрактных экспрессионистов. Возможно, это пост-человеческая продукция, абстрагированная от всего и в том числе языка – от значения, смысла, символизма, даже элементарной структуры, поскольку элементы также отсутствуют.

Вероятно, неслучайно после такой радикальной редукции художнику потребовалось соотнесение своих жестов с упорядоченными образами из словаря визуальных форм и смыслов – человеческим телом, архитектурными или рекламными фотографиями и др. Пост-формальному нужны чужие формы для декларирования своей инакости. Оживляющая искра проскакивает в момент их столкновения и наложения.

В серии «Автобусные остановки» конца девяностых – художественных акциях, проведенных в Москве и Берлине – Николаев покрывал своим «спонтаном» плексигласовую поверхность огромных щитов на остановках, за коими сияла реклама. Хорошо известная и морально устаревшая «живопись жеста», восходящая к абстрактному экспрессионизму, приобретала в этой деятельности (не скажу по-модному «проекте», потому как проекты проектируют, а делают деятельность) новое применение.

Живопись жеста встречалась с культурным жестом – экспансией художественной воли в глянцевый дегуманизированный продукт массовой культуры с целию его анимировать – теургическими вихрями, враждебными механически репродуцированным и тиражированным изображениям. Типологически (а качественную сторону мы оставляем без рассмотрения) «автобусную» серию можно сопоставить с идеей Бродского “Poetry in motion” – гуманизации нью-йоркского сабвея включением среди рекламы и правил пользования крупно отпечатанных стихотворений, выбранных из всех стран и народов. Бродский привел поэзию в движение; Николаев привел поэзию на остановку. А поскольку известная нам поэзия в наши дни уже сама по себе как-то остановилась, то это уже была поэзия на неизвестном языке. И записана она была неизвестными знаками. В результате была сделана заявка на сотворение нового пространства, где встечались два мира – цивилизации (застывшего истэблишмента с его рекламой и консумеризмом) и культуры (творческого развития). (А интересно, кстати: почему нынче культурный жест выглядит все чаще, как не-культурный, как возвращение к первозданному хаосу? – Может, потому, что в пост-апокалипсические времена, после Большого Взрыва авангарда 20-го века разлетевшиеся графемы, морфемы, семемы и прочие культурософемы придется собирать еще долго и пока непонятно как?)

Так или иначе, короткие «остановочные» акции Николаева (его слой по окончании нанесения немедленно им же и смывался, возвращая загадочный «палимпсест» к той же банальной рекламе), приносили кусок раздражающей нерегулярности в мир городской машинной цивилизации и давали возможность (другой вопрос: кто ее брал, эту возможность?) остановиться на остановке и помедитировать о хрупком балансе между установленным и таким невдохновляющим порядком и духоносным бардаком.

Возможно, эти медитации приведут к мыслям о новом варварстве (вспомните все эти брутально-сусально-инакокультурные граффити, заполонившие Нью-Йорк, а вслед за ним и другие веси в восьмидесятые, но позже аппроприированные большой культурой и ныне продаваемые за большие деньги), которое или разрушит нашу цивилизацию или сделает ее полнее и жизнеспособнее. О таком креативном Sturm und Drang’e я говорил тогда в Берлине, вспомнив песню Леонарда Коэна с припевом «Сначала мы берем Манхэттен, а потом – Берлин». Ну, под определенным углом зрения, Берлин русскими художественно почти взят. Буря же по поводу Манхэттена вяло громыхает, натиск вполсилы продолжается, впрочем, кому он нынче нужен, этот Манхэттен?..

В серии «Церкви» девяностых гг. Николаев наносил свои, как он их называет «знаки», на старые фотографии уже давно сгинувших где-то в глубинке храмов и возвращал их к жизни одухотворяющим касанием. Говорят, будто архитектура – это застывшая музыка. Коли так, то таковое надписание, ознаменование, возвращает умолкнувшую музыку в движение, вдувая в нее новую жизнь нового духа.

Какого нового? Кто нынче мудрец, кто книжник? Кто совопросник века сего? Мудрость прошла, книжникам и их книжкам веры уж нет. Даже дух как будто пророкам давно уж не глаголет, поколику пророческого давно уж ниоткуда не слышно. Не записывая своим отнюдь непроворным стилом художника Николаева в пророки (шаманить – это одно, а пророчествовать – совсем другое), попробую, зацепившись ускользающим сознанием за его «знаки», разглядеть в них новое духовное в искусстве.

От отдельных крупных «знаков» на храмах (и в меньшей степени в иных сериях) Николаев перешел в последние два года к тому, что можно назвать абстрактной каллиграфией. Черной тушью он пишет ровные ряды похожих значков (среди которых есть подобные друг другу, но нет двух полностью идентичных), что превращает его композиции в страницы книги на неизвестном языке, записанном неизвестной письменностью. Слово «знак» предпочтительнее оставлять в кавычках, поскольку никакого закрепленного (или даже незакрепленного) значения ни за одним значком не стоит, и никакие конкретные ассоциации при созерцании тех или иных знаков или строчек также не возникает. Пишет он эти знаки (не будем все же каждый раз пестрить кавычками) не только на бумаге в виде кодекса или свитка, но и на облаках или воде (проецируя наносимые на прозрачную пленку письмена на видеозапись соответственно облаков или воды) или непосредственно на обнаженном теле. Прежде чем обратиться к неизбежно возникающим ассоциациям с китайско-японским каллиграфическим опытом (вплоть до гринауэевского «Интимного дневника»), сделаем отступление.

Абстрактная каллиграфия может рассматриваться как реакция на традиционный логоцентризм и тотальный панвербализм европейской культуры. Последний сколько-нибудь значительный (особенно в России) стиль концептуализм декларативно требовал рисования слов, ибо образы были все уже нарисованы. В формально-экспрессивном, эстетическом, смысле концептуализм был вполне невыразительной, выхолощенной реакцией на безудержное формотворчество классического модернизма, но после концептуальных церебральных кунштюков и разнообразных связанных с ним постмодернистских пастишей выяснилось, что без формотворчества (и, желательно, все же не вторичного, как в постмодернизме) искусству не обойтись. Но поскольку с визуальными формами нынче имеет место быть вся та же девальвация, прогрессирующая по мере того, как понятие искусства заменяется идеей всеобъемлющей «визуальной культуры», инновационным и продуктивным становится письменотворчество.

Письменотворчество, или создание нового шрифта (script) можно назвать скрипторизацией духовного опыта. Вспомнив другое современное значение слова script (сценарий), можно сказать, что новыми письменами пишется сценарий нового (или иного) мира. Художник, пишущий этими знаками, превращается в транслятора (в передатчика, но отнюдь не в переводчика!) в скриптории при Вавилонской библиотеке – где создаются тексты на иноязыках. Не на ныне забытых, а на изначально нечитаемых и неглаголемых. Возможно, примерно такой язык имел в виду апостол, когда отзывался о словах, «произнесенных в духе» (1 Кор., 13-14).

Язык визуальных псевдознаков, о коем идет речь, знаков, не имеющих отношения к миру природных или же конвенционально-культурных форм, не является языком. И знаки его не подобны ни буквам алфавита, ни иероглифам. Знаки эти пусты, как дхармы – эти элементарные кирпичики буддийской вселенной – мгновенные манифестации, которые взаимосвязаны, неповторимы, незначащи сами по себе. Что комбинации дхарм, что николаевские знаки похожи на рябь на воде, маленькие колебания в определенном ритме. Они не читаются как слова (левым полушарием), не воспринимаются конкретно как именно эти знаки, а воспринимаются сразу и вполглаза – расфокусированным, расширенным зрением. То есть это, пожалуй, тексты не содержания, но состояния (их автора) и могущие ввести в состояние (того, кто смотрит). На свой лад (отличный от описанного выше применительно к спонтанным абстракциям) эти тексты также можно назвать не-искусством. Это, скорее, энергийная практика. В абстрактной каллиграфии Николаева прочитывается энергия жеста – когда кто-то (или что-то) водит рукой художника. Такому транслятору необязательно знать проходящий через него язык – достаточно отключить сознание и включить руку, чтобы через кисть с нее стекали невнятные божественные глаголы. Если поверхностью при этом служит человеческое тело, то касание приобретает характер помазания, или приобщения.

В одном видеофильме Николаев писал свою абстрактную каллиграфию на предельно конкретной основе – человеческом теле. Ассоциации с «Интимным дневником» Питера Гринауэя справедливы лишь на самом внешнем уровне. Загадочная вязь ровных нефигуративных знаков на фигуре модели в случае с китайско-японской иероглификой загадочна лишь для тех, кто иероглифику не читает. Содержательный момент никогда не исчезает из сколь угодно экспрессивно и нечитаемо написанных иероглифов. Тело как текст или симбиотический телотекст – богатейшая культурософема Востока и Запада, но тело как основа для псевдотекстового орнамента превращается в носителя уже не Homo legens (или Homo scribens), а некоего Нового человека, отмеченного новым духом. Такое тело может полностью раствориться в письменах – в фильме Николаева был любопытный момент, когда расписанная от макушки до пят модель отступает к стене с вывешенными на ней свитками с похожими письменами и практически исчезает на их фоне.

Этот момент напомнил мне историю из японских рассказов о привидениях – рассказ о безухом Хоити. Игра на бива некоего Хоити так понравилась духам покойных суровых воинов дома Тайра, что они требовали у него играть еще и еще. Перепуганного Хоити спас буддийский монах, исписав все его тело священными письменами сутр, в результате чего игрец стал невидим для духов. Святой старец забыл лишь написать иероглифы на ушах, каковые уши и торчали у несчастного музыканта и немедленно привлекли внимание злобных духов. Последствия последовали немедленно – уши были оторваны. От кого защищают или что призывают письмена Николаева – сказать трудно. От некоего нерасчлененного шума культуры, который подавляет и выматывает, возможно.

Такое псевдотекстописание похоже на шаманскую практику – глоссолалическое камлание с помощью кисти и туши. Эти пустые знаки похожи на письмена неба и воды – на бег облаков и струение потеков туши в воде, на которой любили писать дзэнские мастера. Возникают ассоциации также со стилем «безумной каллиграфии» китайских монахов – при котором вдохновенные знаки искажались до нечитаемой скорописи, переходя в практически чистую экспрессию. Интересно, что некоторые элементы абстрактной каллиграфии нашего героя похожи на простейшие элементы иероглифики. О сознательном заимствовании говорить не приходится. Скорее, существуют некие общие моторно-двигательные основы, подвигающие руку выписывать крюки, петли и квадраты, впоследствии закрепляемые и унифицирцуемые культурой.

Письменам Николаева, впрочем, до такой унификации бесконечно далеко. Это письменный пост-язык, который, возможно, соотносим с иноязыками пост-пентекостного состояния сознания. В терминах другой традиции можно было бы назвать это языком чистой энергии, вне-языковой, но питающейся энергией неба, тела или воды и выводящей сознание в за-языковую реальность, в ту область, в которой энергия Того, кто вне и над, соединяется с человеческой энергией.

Наиболее близкой параллелью абстрактной каллиграфии Николаева можно назвать творчество живущего в Бруклине китайца Сю Бина, который придумал письмена Неба для «Книги Неба». Иероглифы в этой книге издали похожи на обычные китайские, но при пристальном рассмотрении они оказываются нечитаемыми сочетаниями простейших элементов, соединенных в произвольном порядке. Сю Бин перемешал несколько сотен классических составных частей, из коих складываются китайские иероглифы, чтобы создать псевдотрадиционную псевдописьменность, рожденную им, возможно, в размышлениях о тех юных хунвэйбинах, к поколению коих он принадлежит сам, которым достались простейшие азы национальной культуры без возможности свободно читать ее классические тексты.

«Книга Неба» и другие его сходные проекты вызывает чувство недоумения, сменяющееся дискомфортом – от неузнавания знаков и невозможности прочесть послание, от подозрения, что в этих древних знаках заключена древняя мудрость, скрытая от нынешних полуобразованных полузнаек. Отдельные графемы и элементы узнаются и почти семантизируются, но в целом смысл тонет, как в рассыпанной и абы как слепленной наборной кассе китайской энциклопедии – или как в перепутанном каменном рассказе на обрушенных и нескладно вновь сложенных стенах собора в Юрьеве-Польском.

А у Николаева никакого рассказа и никакой, даже частичной, семантизации не было вообще. Его письмена – это новые знаки нового уровня. Да, впрочем, мы уже решили – это и не знаки вовсе. Знак – это то, что указывает на то, что на него похоже, но что им не является. А на что указывают принципиально безденотатные знаки «мастера Спонтана»? – Может статься, на мир, где различения уже не нужны, ибо там все – в одном, а одно – во всем.

Фотографии были любезно предоставлены интернет-порталом www.007-berlin.de

 
Виктор Николаев. Небо. 1999
Виктор Николаев. Небо. 1999
Виктор Николаев.
Виктор Николаев. "Со-Каллиграфия"
Виктор Николаев. Абстрактная каллиграфия
Виктор Николаев. Абстрактная каллиграфия
Виктор Николаев.
Виктор Николаев. "Вещь в себе". 2000
Виктор Николаев.
Виктор Николаев. "Искусство и реклама". Берлин-Москва. 2004
Виктор Николаев. Перформанс. Фото Владимира Луповского
Виктор Николаев. Перформанс. Фото Владимира Луповского
Виктор Николаев. Перформанс. Фото Владимира Луповского
Виктор Николаев. Перформанс. Фото Владимира Луповского
Виктор Николаев. Каллиграфия. Фото Владимира Луповского
Виктор Николаев. Каллиграфия. Фото Владимира Луповского
Журнал «Русское искусство»

1923 – Журнал «Русское Искусство» в 1923 году

№ 1/2004 – «Союз русских художников»

№ 2/2004 – «Санкт-Петербург»

№ 3/2004 – «Коллекции русского искусства за рубежом»

№ 4/2004 – «Графика в музеях и частных коллекциях России»

№ 1/2005 – «Москва художественная»

№ 2/2005 – «Открытия в искусстве и искусствознании»

№ 3/2005 – «Русская Швейцария»

№ 4/2005– «Ратная слава России»

№ 1/2006– «Встреча искусств»

№ 2/2006– «Русская провинция»

№ 3/2006– «Искусство императорского двора»

№ 4/2006 – «Жизнь художника как произведение искусства»

№ 1/2007 – «Коллекционеры и благотворители»

№ 2/2007 – «Почтовые миниатюры: марка и открытка в художественном пространстве»

№ 3/2007 – «Россия — Германия. Диалог культур»

№ 4/2007 – «Изящные искусства и словесность»

№ 1/2008 – «Семья Третьяковых. Жизнь в искусстве»

№ 2/2008 – «Впервые – через 85 лет – публикация I номера журнала «Русское Искусство» за 1923 год»

№ 3/2008 – «Художественное наследие 60-х годов ХХ века»

№ 4/2008 – «Сенсации в искусстве. Открытия. Гипотезы»

№ 1/2009 – «Русская икона»

№ 2/2009 – Переиздание сдвоенного (II и III номеров) выпуска «Русского искусства» 1923 года