Хренов Н. А. «Социальная психология искусства: переходная эпоха» (М. 2005. 622 с.)
Рецензия В.Г. Арсланова, доктора искусствоведения
Шанс России в свете социальной психологии искусства
(размышления о новой книге Н.А. Хренова)
Новая книга Н. А. Хренова «Социальная психология искусства: переходная эпоха» (М. 2005. 622 с.) отличается обстоятельностью, широким охватом сюжетов и тем теории искусства. Она содержит итоги многолетних исследований автором различных проблем современной культуры и в тоже время остро актуальна, поскольку в центре книги находится вопрос о месте России в глобализирующемся мире, о возможном будущем российской культуры.
Работа сделана на современной методологической основе, представляющей собой развернутую и последовательную альтернативу марксизму. В науке нередко можно встретить понятие «социология марксизма», но, вообще говоря, марксизм по своей сути не имеет ничего общего с социологическим методом, и это очередной раз доказывает настоящая работа.
«Для нас, — пишет автор о своем теоретическом кредо, — важен не субъективный, а именно объективный смысл функционирования искусства в цивилизации». Само собой понятно, продолжает Н. Хренов, что искусство прежде всего должно обладать эстетическими качествами, но кроме них в нем должно быть нечто еще. «Это «нечто» связано с социальной и исторической психологией, т.е. с психологическими комплексами носителей цивилизации, которые являются определяющими в развертывании истории» . А потому и роль социальной психологии в формировании будущего оказывается первостепенной. Какое же будущее ждет Россию? «…В последние два десятилетия ХХ в. русские оказались во власти нигилизма по отношению к существующим ценностям – дошли «до последней черты», и настало время, — заключает Н. Хренов, — «спасать себя»».
В достижении этой цели искусство как важнейший инструмент формирования социальной психологии должно сыграть исключительную по значению роль. Но на какую социально-психологическую данность сегодня нужно влиять и как влиять?
Социология Шпенглера, П. Сорокина, Дюркгейма, Тойнби и многих других авторитетов современности, к которым обращается автор, выявляет социально-психологические закономерности, то есть повторяющиеся в истории психологические факты, с такой же несомненностью и очевидностью, как Вельфлин (ему, как и Риглю, уделяется немало внимания в книге) находит в истории искусств чередование двух главных стилей, то есть маятникообразное движение. В истории мы также наблюдаем смену порядка хаосом и наоборот. Причем, это маятникообразное движение столь очевидно, что было доступно пониманию уже древним (Гераклит – яркий тому пример). Правда, это движение от одной крайности к другой иногда принимает более сложную форму, дополняется третьим членом, благодаря чему маятникообразное движение становится циклом (циклическое развитие искусств у Ригля). Двучленные схемы развития Н. Хренов дополняет трехчленными, циклическими, причем, заимствует их не только в современной социологии, но и у, например, древнего китайского историка Сыма Цяня. В циклических схемах появляется новое звено – переходная эпоха. Ею, по определению Н. Хренова, и является современный мир, современная культура, которые и анализируются автором. Естественно, что наибольший интерес и внимание автора занимает история и культура современной России, прогноз ее будущего.
Книгу Н. А. Хренова пронизывает мысль о том, что Россия сегодня оказалась в точке бифуркации, то есть таком уникальном историческом периоде, когда одинаково возможными оказываются совершенно разные направления развития. Одно из этих направлений рисуется автором следующим образом: «Русская история может проиллюстрировать выводы не только Г. Лебона, но и Достоевского. Возбужденная масса демонстрирует разрушительный бунт, но вызванный в результате этого бунта хаос и беспорядок отнюдь не родная стихия массы. Рано или поздно она устает от беспорядка и способствует наведению еще более жесткого порядка, чем тот, против которого она когда-то восстала, и в этот момент она готова приветствовать приход человека с «железной рукой». Иначе говоря, диктатура возникает как ответ на потребность массы в порядке. Понятно, что период утопии и хаоса должен закончиться эпохой диктатуры, цензуры и идеологии».
Восстание масс – общий феномен ХХ века, и он сыграл в России огромную роль. За периодом неустойчивости всегда следует жажда порядка, социальная психология (и человеческий тип) странника сменяется почвенником, который в конкретных обстоятельствах приобрел черты «жестно-волевого» государственника, сталиниста. Н. Хренов общие формулы социальной социологии стремится обогатить конкретным содержанием: в маятникообразном и циклическом движении он видит проявление первофеномена, первообраза русского народа. Два крайние типа социальной психологии – странника и почвенника – он дополняет средним между ними, лиминарием (который, согласно Н. Хренову – определял лицо российских шестидесятников ХХ века). Постоянные дополнения и уточнения общей схемы должны приблизить нас к конкретности, позволяющей прогнозировать будущее России в глобализирующемся мире. «…В ХХ веке цивилизации проходили одну из самых тяжких фаз в своей истории – эру толпы, а следовательно, и эру харизматических лидеров или вождей…». Фактическое поражение либеральных преобразований в современной России привело к тому, что «в обществе активизуруется тип личности, для которой важен прежде всего порядок, пусть даже авторитарный. При этом очевидно, что если активизация картины мира почвенника продолжится, то его следствием будет не глобализация, а самый настоящий изоляционизм, который в русской истории постоянно повторяется… Что из этого изоляционизма последует? Может быть, то, что С. Хантингтон назвал «столкновение цивилизаций»?»
Однако возможен совершенно иной, более благоприятный и для России, и для всего мира поворот событий: «…в нарастающем размывании всего локального и с точки зрения мощных цивилизаций маргинального картина мира русского почвенника может сыграть положительную роль, поскольку в ней подчеркиваются особость, уникальность, самостоятельность» . Автор обращается к социальной психологии искусства для того, чтобы найти путь возвращения к российской идентичности, размытой, по его мнению, не только в советский период, но и в эпоху либерализации. Поскольку искусство вообще, а кино в особенности, по мнению Н. Хренова, является сферой коллективно бессознательного, где формируются коллективные мифы, то общественный контроль над этой сферой абсолютно необходим. «Цензурному изъятию в цивилизации, — пишет он, — подлежит все то, что не соответствует реальной для этой цивилизации коллективной идентичности…» . Обращаясь к опыту современного американского кино (фильмам «Терминатор» и «Титаник») Н. Хренов ищет способы пробуждения иной коллективной бессознательности, славянской мифологии, российской ментальности, в которой очень важной составляющей является идея братства и единения всех народов. В век глобализации, когда вполне вероятным становится новый этап «восстания масс», эта идея, утверждает автор, может оказаться неожиданно актуальной и вывести российскую культуру из провинциальности и тупика. Он возлагает определенные надежды на пробуждение в современном отечественном кино традиций таких «шестидесятников» как, например, А. Тарковский.
При этом Н. Хренов не покидает почвы социальной психологии искусства, которая видит в последнем прежде всего проявление коллективно бессознательного, а не то, что классическая эстетика именовала «объективной истиной». Будущее российского кино он связывает с его способностью развить то бессознательное, что в грубой, вульгарной форме проявляется, например, в фильме ужасов – «соприкосновение со сверхчувственным»: российская идеационная по своей сути культура ближе к сверхчувственности средневековья, а не к чувственной ренессанской культуре, а «русский человек одарен глубоким даром проникновения в сверхчувственную реальность» . Правда, хотелось бы обратить внимание на то, что гитлеровское «почвенничество» не исключало своеобразного космополитизма, т.е. поиска общего с другими народами «держав оси», для которых эта ось была не чисто конъюнктурным союзом, потому что японский фашист для немецкого фашиста, конечно, ближе, чем немецкий коммунист. Естественно, что подобного «нового порядка» в грядущем ХХ1-м веке как следствия пассионарного восстания масс хотелось бы избежать. Но можем ли мы в переходный период повлиять на развитие событий? Нет, не можем, ибо, по убеждению Н. Хренова, «бифуркация – это торжество случайности и, следовательно, в этот процесс вмешиваться бесполезно, детерминизм здесь излишен и неуместен».
Однако хаос не всегда приводит к отрицательным последствиям, к господству «нового порядка». Так, например, в русской культуре серебряного века «упадок был необходимым условием возрождения, его обратной стороной. Без активизации хаоса не мог возникнуть новый или обновленный в результате взрыва космос» . По мнению Н. Хренова, А. Блок задолго до Ортеги-и-Гассета обратил внимание на феномен «восстания масс». Более того, продолжает автор, «возрождение духа музыки, о котором грезил Ницше, Блок связывал именно с «восстанием масс», чего никак нельзя ожидать от Ницше, отрицательно оценивавшего именно эту особенность современной ему европейской истории» . Естественно, что всех нас живо интересует, как будет пройдена точка бифуркации современной истории, к чему приведет переходный период – к новому тоталитарному порядку или современность окажется, говоря словами Блока, увертюрой «нового культурного движения».
Позицию современного плюрализма нельзя упрекнуть в созерцательности и безучастности. Будучи предельно терпимой к самым разным типологиям и систематизациям (от Фуко и Барта до Сыма Цяня) она мягко, но последовательно отторгает то, что, по мнению ее представителей, несет интеллектуальную ответственность за тоталитаризм. Плюралистическая социальная психология вступает в диалог и с Ницше, и с Хайдеггером, и с Зедльмайром (оба последних являлись членами НСРПГ), но диалог с тем, что М. Эпштейн назвал платомарксизмом, для нее принципиально невозможен.
Нельзя отрицать в постмодернизме и плюрализме моментов, привлекающих современные сердца и умы. В одном из своих философских памфлетов Кант писал о нестерпимых крикунах, вызывающих отвращение. В ХХ веке было столько шума и ярости, что люди просто оглохли, им захотелось тишины, только тишины – и ничего больше. Постмодернизм и плюрализм сполна ответили на этот запрос, и даже с большим превышением задания.
Крик отравленного и кричащего от нестерпимой боли в желудке Моцарта так же невыносим для современного слуха, как победный вопль преступника над трупом поверженного врага. Суть современного искусства, по мнению Адорно – молчание. Тотальное молчание. И именно для того, чтобы быть тотальным, ему приходится кричать. Крики современного искусства есть самое полное выражение самого полного молчания потому, что перед нами просто крики, шумы и шепоты – в которых нет различия между криком жертвы и удовлетворенного сознанием своего всесилия спокойствия власть имущего. Сознание хочет тишины, той тишины, что сознанию может дать только принципиальная бессознательность, то есть отказ от различения между истиной и ложью, различения, рождающего невыносимую муку. Правда, такие художники как Чаплин и в середине ХХ веке различали крик поверженного достоинства, крик бессилия человека, жаждущего истины – от спокойствия властвующих насильников (вспомним образ мальчика, обвиняемого в коммунизме, в фильме «Король в Нью-Йорке»).
Схемы, системы и структуры современной гуманитарной науки успокаивают по той же причине, по которой пришедшее в ужас перед бездной бытия сознание успокаивается, созерцая абстракцию, писал Воррингер в своей знаменитой книге. При этом, разумеется, неизобразительная абстракция претендует быть самым глубоким и верным воссозданием бытия. Критерий строгой научности, предъявляемый к современным текстам искушенным профессионалом-гуманитарием, сводится к тому, чтобы в нем не было даже признака, даже намека на то, что классическая традиция именовала объективной истиной, не говоря уже об истине абсолютной. Строгая типология стилей Ригля (движение мирового искусства от осязательности к оптичности) мирно уживается с прямо ей противоположной типологией его последователя Беньямина (движение от оптичности и ауры классического искусства к грубой, царапающей сознание осязательности искусства современного, разрушившего ауру). И никому из искусствоведов не приходит в голову разобраться, кто же из них был прав. Все в современной гуманитарной науке допустимо, кроме исследования на оселке объективной истинности или ложности. Книга Деррида «Правда в живописи» призвана окончательно и на все времена снять этот критерий как рудимент тоталитарного и метафизического мышления. Остается, как констатирует сам Деррида, только молчание – но молчание многостраничное и крайне говорливое. Как мне представляется Н. Хренов обращается к социальной психологии искусства именно для того, чтобы от абстракций приблизиться к конкретности, к индивидуальным явлениям культуры. Ибо только на основе конкретности может быть найден ответ на вопрос о характере вероятного будущего.
Схемы и структуры современной социальной психологии вообще и социальной психологии искусства в частности, хороши тем, что полностью соответствуют заказу «современности». Трудно согласиться, пишет Н. Хренов, «с суждениями Пригожина и Стенгерс по поводу полного отрицания детерминизма и крайней активизации хаоса в бифуркационных точках развития. Активизация мифа и архетипа как раз и обеспечивает такой детерминизм, правда, он будет сильно отличаться от детерминизма, связанного с позитивистскими и эволюционистическими представлениями, т.е. с уровнем науки, имеющей место в Новое время. Если это детерминизм, то детерминизм специфический, требующий иных критериев, чем те, которые имели место в науке на рубеже ХIХ – ХХ вв.»
Один из центральных концептов современной социальной психологии – «восстание масс». Как отмечали в Х1Х веке де Токвиль и Лебон, пишет Н. Хренов, «масса – активная сила не только демократизации, она – виновница цезаризма в его новых формах, а следовательно, вина за реальность тоталитарных режимов также лежит на массе. Эта амбивалетность в поведении массы, проявляющаяся то в революционном энтузиазме, то в пещерном консерватизме, во многом способствовала тому, что в общественном сознании и в теоретической рефлексии Х1Х и ХХ вв. интерпретация массовости проделала заметную эволюцию». Но мы впадем в заблуждение, если будем ждать от современных интерпретаций массы определенности, то есть такого ограничения понятия, которое приближало бы его к конкретике действительности. При всех интерпретациях понятие «массы» остается таким же амбивалентным, как и в исходном пункте анализа. Таковы все понятия современной социальной психологии. Например, «пассионарность» — этим качеством в равной мере наделяется народ, штурмовавший Бастилию, и участники гитлеровских парадов в Мюнхене. Или «почвенничество» — это и славянофилы, и черносотенцы, и сталинисты, и Петр 1, и Ленин периода нэпа и нынешние наши сограждане, жаждущие прихода «железной руки». Но кто же все-таки – Пиночет нас ожидает или Ленин «нэповский», Петр 1 или Победоносцев? Разница немалая – «почвенник» Победосцев свободную мысль и знание преследовал, готовил указы, ограничивающее образование для крестьян, а Петр открыл дорогу Ломоносову и создал почву для появления Пушкина, не говоря уже о многом другом. Социальная психология на этот вопрос отвечает так: «Все зависит от исторического момента». Однако надо помнить, что понятия «исторический момент» в современной социологии и понятие «действительность» у Аристотеля, Гегеля и Белинского означают совершенно разные вещи. «Действительность» есть актуализация бесконечности, бесконечность как целое – то, что мы пробуждаем своей деятельностью и что получает человеческий голос благодаря нам. Но при этом «действительность» объективна, она есть «истинное бытие», есть самообнаружение и самораскрытие истины объективной реальности. «Исторический момент» в социальной психологии зыбок и амбивалентен, как и все ее понятия и концепты. Не потому, что современные авторы недостаточно трудились, чтобы очертить, ограничить, определить свои понятия. Напротив, их усилия направлены на то, чтобы сделать все определенные понятия – нет, не текучими, как в диалектике (которая стремится к максимальной определенности), а принципиально неопределенными, двойственными, означающими одно – и совершенно другое одновременно. Причем, достигается эта цель не вопреки, а исключительно благодаря самой строгой систематизации и структурализации. Как увлекательно и талантливо Вельфлин воздвигает перед читателем стройное здание своей типологии стилей, сколько метких наблюдений, сколько искусствоведческого чутья, замечательного художественного вкуса, истинной классической образованности он при этом демонстрирует и обнаруживает! В результате, однако, современное искусствознание, как констатируют искусствоведы Г. Зедльмайр и наш современник Д. Прециози, полностью утратило способность различать гениальный шедевр и бездарную поделку, поскольку они одинаково принадлежат к одному и тому же стилю, скажем, линейному. Чуткий дилетант справляется с этой задачей лучше, чем профессионал, прошедший выучку в школе типологии стилей. Ибо линейность, как она обрисована и определена Вельфлином, равно включает в себя и Леонардо и Сальвадора Дали. Сам Вельфлин, почитатель классического искусства, с недоверием относившийся даже к импрессионизму, протестовал против подобной «амбивалентности», но она была объективно заложена в его типологии стилей.
Зато достигается та окончательность суждений, что привлекает сердца и умы плюралистов, которые программно воздерживаются от какой-либо определенности и окончательности. Например, конец 80-х и начало 90-х годов ХХ века в России характеризовался некоторой пассионарностью, затем наблюдается ее затухание, значит, ждите прихода «почвенничества». Ум получает полное удовлетворение, созерцая раскачивание маятника – пошел влево, обязательно ждите с течением времени движения вправо.. Всякое вмешательство в это закономерное движение может только повредить, особенно в моменты хаоса и бифуркации, когда возникает нечто новое благодаря активизации мифа и архетипов сознания. Правда, какое это будет «новое», мы не знаем, и знать не можем – или Леонардо, или Сальвадор Дали… И какая нас ждет «железная рука» социальная психология и типология тоже не объясняют – то ли Гитлер, то ли Петр 1, то ли «государственник» Ленин. Или наш народ будет строить Петербург, или «тысячелетний рейх», приведший к полному уничтожению Дрездена и разрушению других замечательных городов Германии.
Нет, такая определенность «маятника» не удовлетворяет искусствоведческую науку. Зедльмайр доказывает, что между Леонардо и Рембрандтом, размещенных типологий стилей на разных полюсах, гораздо больше общего, чем у гения и его бездарного современника, хотя и тот и другой в равной мере принадлежат к одному и тому же «стилю». Ибо это понятие «стиля» принципиально амбивалентно, плюралистично. Самые тщательные и талантливые уточнения и изыскания, предпринимаемые в рамках «типологии стилей», не устраняют принципиальной амбивалентности, а делают ее несокрушимо убедительной и необычайно привлекательной для современного ума. Все аргументы разбиваются, как об стенку, перед зрелищем абсолютной закономерности раскачивания маятника.
Впрочем, живого человека, даже самого современного, во все времена не может не интересовать вопрос – не ударит ли этот маятник в лоб, и не свалит ли нас наповал? Или вознесет, как «маятник» Петра вознес Ломоносова и Пушкина? Собственно говоря, основная проблема книги Н. Хренова заключается именно в постановке этого вопроса. Автору представляется, что мы движемся в настоящий «исторический момент» к некоторому варианту «почвенничества», к смене социального типа «странника» и пассионария … сталинистом. «Образ сталиниста весьма непривлекателен и реабилитация его невозможна. Но ведь сталинист не родился сталинистом. Сталинист – один из исторических вариантов проявления извечного типа личности, характерного для российской истории на всем ее протяжении. На рубеже ХХ – ХХ1 вв. должен проявиться именно этот тип и институализировать свою картину мира…»
К сожалению, историческая оптика современной социальной психологии не замечает различия между искренним сталинистом А. Твардовским ( сталинистами О. Мандельштамом и М. Булгаковым, М. Нестеровым позднего периода их творчества) – и яростным сталинизмом тех, кто преследовал их и все живое в нашей культуре ( создатели «шедевров» соцреализма, критики типа В. Ермилова или теоретики, подобные М. Храпченко, к примеру). Тогда как наша литература 60-х годов дала немало убедительнейших образов, рисующих полную человеческую, психологическую и социальную противоположность двух типов одинаково убежденных сталинистов (Кузькин и Мотяков у Бориса Можаева). Но та история, которую имеет Россия в ХХ веке, с ее немыслимыми страданиями и преступлениями, с ее удивительными победами и взлетами, как экономическими и политическими, так и духовными, сформировалась в момент бифуркации и хаоса 20-30-х годов, когда невидную, но напряженнейшую борьбу вели между собой два эти противоположных типа, два характера, два мировоззрения, две социальные практики. Эта невидная борьба, определившая судьбу России в ХХ веке, находится вне поля внимания социологии и социальной психологии. Не по причине ее «невнимательности», напротив, она очень внимательна, но к совершенно другим явлениям. Она ищет такие закономерности, которые, как качание маятника, давали бы безошибочный ответ на вопрос, в какую сторону он сейчас движется – влево или вправо.
Итак, вправо, как в тридцатые годы. Но, увы, мы не видим в нашей современной духовной жизни борьбы типичных для России, если воспользоваться образом Н. Хренова, «сталинистов» между собой. Напротив, в науке трогательное единение вчерашних либералов и современных почвенников. Не потому ли, что, по верному замечанию Н. Хренова, почвенничество явилось «оборотной стороной странничества»? Как оптичность, скажем, импрессионистического абстракционизма Кандинского была обратной стороной осязательности и грубости кубизма? Ибо крайности сходятся.
Но сталинисты А. Твардовский и, скажем, главный редактор журнала «Огонек» А. Сафронов – не две стороны одной медали, а действительные и несовместимые противоположности. И каким окажется ожидаемый от качания маятника вправо традиционный российский «сталинизм» на 100 процентов зависит от того, найдутся ли в нашей современной культуре «сталинисты», подобные М. Булгакову, М. Нестерову, М. Лифшицу, Г. Лукачу, А. Платонову… Не могу сказать, что их нет вовсе, напротив, такие явления нашей литературы, как писатель М. Кураев, свидетельствуют о возможности альтернативного ермиловскому «сталинизма» и «почвенничества». Но явно господствует другая линия, другой лик России, другая ее судьба.
Желая возрождения России, усиления ее влияния в современном мире Н. Хренов пишет о том, что и сегодня возможна новая вспышка сакральности. «Так почему бы не предположить, что почвенническое мировосприятие – способно стать основой для извлечения из славянской архаики формул, извлеченных из мифов американскими кинематографистами». Но мы помним в ХХ веке и такую сакральность, извлекающую формулы не из славянской, а германской мифологии, о чем немало написано в книге Н. Хренова, и которой, я надеюсь, наша интеллигенция даже веховского направления, все же хотела бы избежать. Кстати, сакральность американской массовой культуры, извлекающая свои формулы из архаики, произвела самое гнетущие впечатление на многих интеллектуалов ( Э. Фромм и другие представители франкфуртской школы), обнаруживших в типичном американце авторитарную личность, вполне готовую для того, чтобы создавать новые Аушвицы. И если этого все же не произошло, то пусть американский народ в пояс поклонится таким «сталинистам», как Василий Теркин и его создатель.
Если верить Достоевскому (точнее – Дмитрию Карамазову) наиболее страшным по своим последствия для современности фантазерством было фантазерство естественно-научное, «бернарство», убивающее любой расточек живого химическим реактивом «систематичности». Поскольку значительная часть книги Н. Хренова посвящена кинематографу, то уместно здесь вспомнить и о чаплиновском «Великом диктаторе», который пытается покорить мир, прибегая к утопии строгой систематизации и универсального упорядочивания, делая ставку в своей игре на естественные науки и силу техники, не в последнюю очередь — психотехники. Однако его непобедимую машину разрушает слабый и маленький человек, на чьей стороне только одно преимущество — он живой, человечный, гуманный и потому несгибаемый. То есть, говоря языком Канта, представляет собой трансцендентальный синтез, актуализацию бесконечности. История, показанная Чаплиным – тоже формула, точнее, вечная фабула человеческого рода, извлеченная из архаики сознания и древней мифологии.
Мне кажется, что от того, научимся ли мы отличать гитлеровскую или современную голливудскую мифологию – от чаплиновской, от мифологии, явившейся почвой для цветения античной культуры – зависит немало. Особенно в переходный момент истории, момент хаоса и бифуркации. Ибо, если воспользоваться образом Доналда Прециози, современная тихая, скромная, деликатная, почти застенчивая наука (искусствознания равно как и социологии), coy science, таит в себе свою собственную противоположность — грубость, наглость и крик. Само собой понятно, что американский автор имеет в виду не крик боли умирающего Моцарта, а окрик надзирателя в детально описываемой им идеальной тюрьме-паноптикуме, созданной воображением либерала Иеремии Бентама.
Автор рецензируемой книги демонстрирует, что тяга к иррационализму, мистеке, оккультизму всякого рода – свидетельство распада культуры, глубокого кризиса общества: «Комплекс Танатоса обостряется, когда распадаются некогда стабильные социальные организмы…» . Выход Н. Хренов видит в том, чтобы «создавать что-то, что имеет культурный смысл». Однако амбивалентность социальной психологии заставляет его признать, что увлечение мистикой – проявление не только «духовной пассивности и реакции», в ней есть и признаки «возрождения искусства». О какой мистике идет речь? Мистике великого гуманиста ХУ1 века Себастьяна Франка, или мистике, которой увлекался Гитлер? На мой взгляд, социальная психология, как и «типология стиля», структурология, «системная наука ХХ века на подобные вопросы отвечать отказывается.
Принципиальна амбивалетность неизбежна, если в переходную эпоху все определяет хаос, а как он самоорганизуется, какой порядок сложится – никому знать неведомо, все решает активизация мифа. В книге Н. Хренова немало внимания уделяется критике классической науки с ее детерминизмом и линейной концепцией развития. Критика справедлива, однако с важным уточнением – речь идет о классической естественно-научной методологии, создавшей ньютоновскую картину мира. Классическая философия от Сократа до Гегеля была подвержена той же слабости, но в гораздо меньшей степени. Так, например, в схеме развития мирового искусства по Гегелю высшим оказывается среднее звено – греческая классика. Сказанное не отрицает того, что всякому идеализму свойственна недооценка индивидуального, неповторимого.
Классическая наука недооценивала значения случайного, фактического, контингентного – того, что является голым фактом, казалось бы, лишенным смысла. Но, мне кажется, открытие И. Пригожина заключалось не в том, что порядок заменяется хаосом или один из этих полюсов имеет подавляющее преобладание над другим. Его открытие в том, что, по словам Пригожина, мы живем в «удивительном мире», в котором хаос может чудесным образом преобразоваться в нечто разумное и при этом неповторимое, уникальное, индивидуальное. В индивидуальном фактическое и случайное не исчезают, напротив, они – то, без чего любая разумность становится мертвой абстракцией. Значит, наше представление о хаосе как лишенном следов разумности, сугубо иррациональном – абстракция, не соответствующая действительности. Во всяком случае, если речь идет о реальном хаосе, из которого все возникло. И если нужно отказаться от такой картины мира, где всегда побеждает наша, человеческая логика, то в той же мере нужно отказаться и от идеи мира иррационального, где господствует наша, человеческая бессмысленность и хаос пустой головы. Природа разумна в каком-то высшем смысле, сказал Толанд, и перед этой разумностью наш человеческий смысл и наше представление о бессмысленном, хаотическом – всего лишь абстракции. И если мы это поняли, то наша задача, как считал Пригожин, «отыскать узкую тропинку, затерявшуюся где-то между двумя концепциями, каждая из которых приводит к отчуждению: концепцией мира, управляемого законами, не оставляющими места для новации и созидания, и концепцией, символизируемой Богом, играющим в кости, концепцией абсурдного, акаузального мира, в котором ничего нельзя понять» (4).
Мне представляется, что в поисках этой узкой тропинки не следует забывать классического наследия, ибо в нем есть нечто, сохраняющее непреходящую ценность. Бывают ситуации, когда классическая картина мира верна, и следствие абсолютно детерминировано причиной. Так, еще накануне перестройки было предсказано, что либерализм опасен тем, что подталкивает массы к шовинизму и великодержавности, ибо наш «советский» либерализм – обратная сторона всевластия бюрократии. Результаты широкомасштабной манипуляции сознанием масс, пробуждения в них таких архаических пластов сознания как «кровь и почва», «мифологии ХХ века» тоже предсказать не трудно. Или надо положиться на тот миф, что актуализируется сегодня в России, отказавшись от вмешательства сознания, рожденного горьким опытом последних лет, в современную социальную и культурную жизнь? Ответ на этот вопрос мне хочется видеть в словах автора рецензируемой книги, которыми заканчиваю свои размышления по ее поводу: «В конце концов нужно посмотреть правде в глаза и изжить по возможности утопическое мировосприятие» .